Мирович сказал, что беду можно поправить, если царицу на царя переменить. А лакей ответил:

– От добра худа не ищут! При Катерине зато воровать можно, сколь желательно. Посуди сам: дня не было, чтобы я из дворца с пустыми руками ушел. Уж что-нибудь (тарелку или конфет), а детишкам в радость, жене в забаву домой притащу… Ну-ка, придет Иван грозный! Он за такие дела все руки нам повыдергивает.

Слабы надежды найти героев среди лакеев… Возвратясь в Шлиссельбург, решил Мирович уповать едино на полковых пьяниц: «Во хмелю-то люди сговорчивей». Приметив капитана Василия Бахтина, начал он худое на императрицу наговаривать. И хотя Василий Бахтин не раз с лавки падал, но лыко вязал исправно:

– Это ты прав! Худо нам. Опять же ране жалованья совсем не давали. А сейчас дают. Но при Елизавете – серебром. А стерва ангальтска – медяками… Получил я тут. Полмешка сразу. Не поднять. Нанял телегу. Везу. А сам думаю: ах, за што страданья таки? И говорю кучеру: заворачивай, мол. Он и завернул. Прям в трактир! Купил я вина. На цел месяц. И вишь, гуляю.

А утром, когда его, трезвого, хотел Мирович далее в свои замыслы вовлекать, капитан Бахтин сразу за шпагу схватился:

– Пшел вон! Чего разбрехался тут? Да я бога кажиный день молю за матушку нашу, государыньку нашу пресветленькую…

Значит, надо действовать в одиночку. Средь ночи Мирович проснулся в поту. Перед иконами дал всевышнему новый обет: «Дьявольских танцев не творить!» Не плясать до тех пор, пока Иванушку царем не сделает. Зато уж потом… И виделась ему картина чарующая: во дворце Зимнем он фрейлину Скоропадскую увлекает в гопак, при этом лакей на блюде подносит ему шмат сала с чаркой шампанского, а все иноземные послы ахают в восхищении, когда Мирович закурит трубку, какой нет даже у гетмана…

Отныне Мирович во всем видел только указующий перст божий: сам всевышний привел его в караул Шлиссельбурга, бог заставил барабанщика проболтаться об Иоанне, специально свел его с Ушаковым, даже слова гетмана о фортуне – все это признаки благословения свыше. Но при этом Мирович продолжал слать челобитные в Сенат и лично Екатерине, взыскуя официальной милости.

* * *

На пороге предстал генерал-прокурор империи.

– Матушка, – доложил князь Вяземский, сияя как именинник, – ревизию строгую учинил я, и вот тебе новая калькуляция: годовой доход России не шестнадцать миллионов, как издавна считали, а целых ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ МИЛЛИОНОВ… копеечка в копеечку!

Екатерина не сразу освоилась с новым бюджетом:

– Благодарю. А теперь мне бы знать хотелось, в какой карман все эти годы влетали недосчитанные двенадцать миллионов?

– Если старое ворошить, лес голов рубить надобно…

Екатерина вызвала кондитера Робека, велела запасаться сахарной пудрой, ванилью, эссенциями и шоколадом:

– По приезде в Ревель сразу начинайте кремы взбивать. Я рыцарство тамошнее столом изобильным «трактовать» стану…

Орлов сказал, чтобы не забывала о Ломоносове:

– Болеет он. А врагов много. И грызут его…

Разбирая бумаги сенатские, Екатерина засмеялась:

– Смотри! Опять Мирович тужится, что нужда одолела. Не дать ли ему его рублей «кабинетных», дабы не докучал мне более?

– На всех попрошаек не напасешься, матушка.

– И то правда, друг любезный…

Чтобы не тратить время на писание резолюции, Екатерина надорвала угол прошения Мировича (сие действие означало: «Возвращено с наддранием»). Явился Панин; императрица по-хозяйски окунулась в глубины его политического портфеля, извлекая бумаги.

– Что кипит больше всего? – спросила.

– Обратите высочайшее внимание на депеши Обрескова. Воля ваша, но Алексея Михайловича я бы сменил. Люди не железные – и где сил для борьбы взять? Служба дипломата на Востоке особая, после Венеции, пребывая у Порога Счастья, тройное жалованье имеют, а день службы им в формулярах за три дня почитают.

– Пусть терпит, – отвечала Екатерина, пробегая глазами депеши Обрескова.

– Его последний раз Мустафе представляли, так два янычара руки скрутили, вот так и беседовал.

– Пусть терпит, – жестко повторила Екатерина…

Перед отъездом сама императрица и члены ее кабинета были забросаны подметными письмами: анонимные авторы предрекали скорую катастрофу, гибель и хаос. Екатерина перевезла Павла в Царское Село, изолировав его от столицы. В эти дни императрица резко сократила расходы на содержание Иоанна.

– Хватит обжираться! Если мастеровые в Питере на пятачок живы, так ему полтинника на день станется…

В этих словах слышалось уже явное озлобление. Между тем Гришенька Орлов снова напомнил ей, что не мешало бы повидаться с Ломоносовым.

* * *

А он устал. Только что ушли от него молодые штурманы флота, пришлось много говорить, немало высчитывать… Замышлялось нечто великое! Под видом китобойной флотилии скоро уйдут к Шпицбергену корабли – отыскивать пути во льдах, чтобы из Архангельска в Камчатку проникнуть. Задуманное береглось в глубочайшей тайне даже от сенаторов. Ломоносов был автором этой экспедиции!

Сидя в креслах, он ловил ртом легкие сквозняки и думал, что не доживет до того часа, когда корабли вернутся. В памяти еще не угасли отблески небесных пожаров, полыхавших над ним, отроком, тогда – в ледяных просторах и дышалось не так, легче.

«Смерть противна и гадостна», – думал он брезгливо.

За спиною скрипнула дверь, но Ломоносов не обернулся, решив, что его пришла проведать жена. Незнакомый голос:

– Не ждали гостей, Михайла Васильич?

Екатерина была в ладном платье нежно-голубого бархата, ее шею обвивала тонкая нитка жемчуга, а голову покрывал короткий (почти мужской) парик из седых волос. Ломоносов хотел подняться, но жестом руки она велела ему сидеть:

– Я не охотница до чванных церемоний. Уж кому бы стоять сейчас, так это мне… Григорий Григорьич сказывал, что вам нездоровится, и прошу оттого не беспокоиться моим визитом напрасно.

Ломоносов никак не ожидал ее появления у себя. Екатерина долгим взором обвела обстановку комнат:

– В детстве я была озорным ребенком, и мне всегда влетало за излишнее любопытство. Позвольте сначала осмотреться…

Она умела быть простой, любила обвораживать и всегда ловко этим пользовалась. Ломоносов широким жестом выбросил руку:

– Гостей жалую. Здесь все открыто…

Императрица тронула чашечку пробирных весов, осторожно, морща носик, понюхала, чем пахнет из остывшего тигелька. Низко наклонясь, долго вглядывалась в гравюрные доски, прислоненные к стенкам. Не поняв их смысла, она спросила – что это?

– Изображения сияний полярных, кои мне наблюдать доводилось. Скоро оттиски сделают. Буду счастлив поднести.

На подоконнике стояла банка с муравьиными яйцами.

– А это вам для чего?

– Птичек кормить, – ответил ей Ломоносов.

Екатерина села напротив ученого. Выставилась туфля, мелькнула крепкая лодыжка в белом нитяном чулке с прошивкою.

– А я ведь, извините, не одна приехала…

С улицы нагрянула свита. Завязался шумный разговор. Статс-дамы интересовались, можно ли увеличивать алмазы, а мужчин волновал вопрос об опасности шпанских кантарид для здоровья.

– Щи будут? – тишком спросил Орлов.

– Будут, – кивнул Ломоносов.

– А какие?

– Горячие…

За столом он оживился. Его не смущало присутствие императрицы, и ученый не вел себя как придворный, обязанный лишь поддерживать тему разговора, возникающую по воле особ венценосных, – нет, Ломоносов говорил сам и говорил только то, что ему хотелось. Сейчас он завел речь о смертности в своем отечестве:

– Полно на Руси баб, раз по двадцать рожавших без трепета. А где дети их? Хорошо, что старость уважут один сын иль двое… Смерть у колыбели дежурит. Нужда во врачевании – главная скорбь наша! Опять же и праздники престольные. После масленицы скрипят дроги кладбищенские: люди русские спешат до погоста. А отчего? Да от невежества нашего. Сидит весь пост на грибках с киселем овсяным, потом словно пес бешеный с цепи сорвется: ешь, Емеля, твоя неделя, жми, Вавила, чтоб раздавило… Вот и мрут! Не на таких ли и указывали пророки в речении своем: «Праздников ваших ненавидит душа моя, и кадило ваше мерзость есть предо мной»?