– Разве яицкие казаки орду не удержали? Или проспали?

– Им теперь не до сна – на Яике бунт! Но меня заботят дела балтийские. Почитай, Алексей, что Остерман пишет…

Шведский король Адольф-Фридрих умер, Остерман требовал от Петербурга денег, денег и денег – для новых подкупов расшумевшейся аристократии. Остерман пробовал утешить Екатерину: молодой король Густав III испытывает самые нежные чувства к царственной кузине, но императрица знала истинную цену подобным симпатиям в политике. Алексей Орлов был приглашен в заседание Совета… Там сначала зачитали рапорт Спиридова из Архипелага: множество греческих островов отложились от султана Турецкого, население приняло русское подданство, а на острове Никосе адмирал основал гимназию, в которой эллины изучают язык российский, как свой государственный. Заодно Спиридов уведомлял Петербург, что Турция начинает заново отстраивать флот, а Франция продает Мустафе мощные линейные корабли типа «султан».

– Ваше мнение, господа? – спросила Екатерина.

Никита Иванович Панин сказал, что усиливать блокаду турецкой столицы опасно, ибо «оголодание» Стамбула может побудить османов к более решительным действиям противу армии на Дунае:

– От сего мир не близится – удаляется.

Алехан вытянул над столом руку. Эта рука, душившая царей за пьянкой, была утяжелена пересверком бриллиантовых перстней.

– Вы, граф, никогда войны и не желали!

– Не желал, – согласился Панин. – Ибо внутреннее состояние империи не дает нам права увлекаться успехами на стороне.

– Но виктории флота и армии российских разве не укрепляют положение внутри империи? – вопросил Орлов.

– Одно укрепляется, другое рушится.

– Или Яика испужались? – поднялся Алехан во весь рост. – Но я приехал сюда через всю Европу не для того, чтобы…

– Тихо, тихо, – остановила его Екатерина. – Ты приехал, чтобы выслушать от нас истину, а она такова ныне стала, что уже не собака хвостом вертит, а сам хвост крутит собакой во все стороны… Мы не одни в свете, и политика наша, увы, запуталась с помощью пруссаков и австрийцев.

Как бы между делом упрекнув Панина, она умолкла. Никита Иванович со зловещим выражением лица ознакомил Алехана с требованиями России. Отныне, маневрируя между Веной и Потсдамом, граф Румянцев на Дунае и граф Чесменский в Архипелаге – каждый обретал полномочия для мирных переговоров с противником. Екатерина ни единого лишнего дня Алехана в Петербурге не задерживала:

– Езжай к эскадре и следи, чтобы турки не провели тебя. В этом году на Дунае ничего не случится. Но будем Крым брать…

Алехан вернулся в Ливорно, где разбил сердце знаменитой поэтессы Кориллы, венчанной в Капитолии лаврами Торквато Тассо и Петрарки; красавица боготворила грубияна, в страсти придумывала ему нежные имена: «Варвар, сатрап, демон, фараон, мучитель, дикарь, людоед, сатана, изверг… Как я жила без тебя раньше?» В передней графа Орлова всегда толпились художники, желавшие писать с него портреты, а прославленный пейзажист Филипп Гакерт задумал целую серию картин о Чесменской битве:

– Но я никогда не видел взрывающихся кораблей.

– Сейчас взорвем, – отвечал Орлов небрежно.

В Ливорно понаехали живописцы, собрались знатные господа и духовенство, прекрасные синьориты и дипломаты. Никто не верил, что для натуры русские пожертвуют двумя кораблями.

– Можно рвать, – конкретно доложил Грейг.

– Так рви, чего публику томить понапрасну…

В небо выбросило чудовищные факелы взрывов, долго рушились в гавань обломки бортов, мачты и реи, а горящие паруса ложились на черную воду. Алехан картины Чесменского боя купил и переправил их в Эрмитаж… Не для истории – для славы императрицы!

* * *

Эрмитаж, Эрмитаж, ты ведь тоже наша история…

Новое влияние герцога Эгильона еще не сказалось в политике Франции, однако понемногу оттаивало сердце маркиза Вержена, посла в Стамбуле, где он немало попортил русским крови. Совершенно случайно картина Менгса «Андромеда», проданная алжирскими пиратами, попала на один из майданов Стамбула. Вержен выкупил ее и переправил в Эрмитаж, прося императрицу оплатить лишь 24 копейки – почтовые расходы. Екатерина упаковала в ящик самую дорогую шубу, поверх нее рассыпала 24 копейки медью и вложила в рукав письмо для Вержена: мол, в картину Менгса была завернута чья-то шуба; скорее всего, ваша прекрасная супруга сделала это по рассеянности, свойственной многим женщинам…

«Андромеда» заняла достойное место в Эрмитаже!

Но выводов из этого случая Екатерина делать не стала:

– Посмотрим, каково сложатся дела в Стокгольме…

Занавес

Прошка Курносов покинул Петербург еще зимою. когда столица была встревожена престольною переменой в Швеции; ехал парень на перекладных, имея подорожную со штампом, чтобы на станциях не придирались – маршрут до самого Азова казною был оплачен. На голове Прошки треух, ноги в валенках. Тулупчик скрывал мундир, а под мундиром «через» – пояс, вроде патронташа, в котором удобно деньги перевозить. Два пистолета и шпага берегли его в дальней, дороге… Чтобы избежать карантинного сидения, Прошка проскочил между Москвою и Смоленском – прямо на Калугу, миновал Орел, за которым потянулись места, населенные однодворцами. Это были не мужики и не дворяне, а потомки служивых Засечной линии, внуки казненных Петром стрельцов. Они давно растеряли дворянские грамоты, жили на черноземах прибыльно. Из этих-то мест больше всего и брали рекрутов для армии.

Где-то за Кромами настигла Прошку метель, а ямщик, еще мальчишка, с испугу вожжи бросил – пусть лошади выносят. Миновали дубовые рощи, снова потянулась белая, морозная нежиль. Наконец под вечер кони всхрапнули перед воротами одинокого хутора, хозяин с фонарем в руке показал ямщику в сторону от дома:

– Езжай до гумна, тамо и товарищ тебе сыщется. И вам, сударь, – говорил он, ведя Прошку долгими пустыми сенями, – не одному ночевать… Эка пурга-то, господи!

В горнице обживался ночлега ради путник, тоже застигнутый непогодой. Был он еще молод, но уже осанист, выше Прошки на целую голову, а на глазу – повязка. Замерзшему парню помог он расстегнуть тулуп, забросил на печку просохнуть его валенки.

– Величать-то вас как, сударь? – спросил Прошка.

– Да не станем чиниться. Одна дорога – одна судьба. Зови просто – Григорием… Сам-то из роду Потемкиных! Ежели из Питера едешь, так, может, и слыхал обо мне когда?

– Извини, брат. Не доводилось слышать.

– И ладно, ежели так, – не обиделся Потемкин; из дорожной шкатулки достал он свечи, запалил их. – Не люблю, когда темно. Ты, наверное, на перекладных? А ямщика на гумне оставил?

Отогревшись у печки, Прошка сказал, что когда увидел его, то поначалу заробел, – и со смехом поведал Потемкину, как в Ливерпуле одноглазый черт продал его на невольничье судно.

– Ты не меня, а хозяина нашего побаивайся…

Сказав так, Потемкин объяснил, что у мужика глаз дурной: такие вот хуторяне наговоры всякие знают, со змеями дружбу водят, больным умеют зубы «на сучок» заговаривать. Легок на помине, явился хозяин с работником, принесли для Прошки тюфяк, набитый соломкой. Хозяин выложил хлеб и пяток вареных яичек.

– За ночлег да ласку сколько запросишь?

– Да чего уж там… Наутро и сквитаемся.

Хозяин с работником удалились. Прошка поведал о себе – кто таков, откуда родом, чем занят. Потемкин зевнул:

– Давай повечеряем и спать ляжем, а?

Со двора послышалось: крак-крук.

– Что это? – вздрогнул Потемкин, берясь за шпагу.

– Дерево треснуло… промерзло.

– А-а… Знать, для судостроения уже негодно?

– Не, – ответил Прошка, подкладывая дров в печку.

– А на гроб сгодится?

– На гроб все сгодится…

Из баульчика Потемкин вынимал припасы дорожные. Ставил штофчики с водками и ликерами, паштет достал, буженину, сардинки. Прошка свою торбу раскошелил – курочка там, рыбка всякая.

– Может, наших ямщиков покличем? – спросил он.